Возврат на Первую стр. МемуарБиографии.

                  возврат к Разные русские страницы Нового сайта.
                  На Главную русск. стр. Нового сайта.
                  На Главную стр. всего Сайта, т.е. английскую- Main page of whole sait (english).
                  возврат на Главную русск стр. СТАРОГО сайта.

                          (seym links on espering)
                  Bek tu Mein Peij of ol Sait (inglish).
                  Bek tu Mein Peij of ol Sait (rusia).
                  Bek tu mein peyj (rusia) of old sait.

      (продолжение 1-ой стр. МемуарБиографии)


  "Бедный Гейне! В биржевом кризисе 1847 года он потерял большую часть своего состояния. Барон Ротшильд, очень расположенный к поэту, при выпуске акций Северной железной дороги подарил ему десять таковых с условием не продавать их прежде, чем их курс поднимется до такой-то и такой-то стоимости,- по этой причине Ротшильд держал у себя в сейфе также и акции Гейне, и когда они достигли желанного курса, продал их для него, и Гейне получил, кроме дивидендов, ещё 20 000 франков чистой прибыли. Это раззадорило сангвинического поэта, он продолжал и дальше играть на бирже, находя в этом особое удовольствие, поскольку каждая азартная игра легко может перейти в манию. Тут разразился биржевой кризис 1847 года, Гейне, вопреки совету Ротшильда, сильно зарвался и потерял поэтому много денег, не потеряв, однако, по этой причине ни хорошего настроения, ни своего милого юмора. Я еще вижу его перед собой, когда вечером рокового дня он повстречался мне в Оперном пассаже и на мой вопрос, потерял ли и он что-нибудь, отвечал: "Что-нибудь? Не что-нибудь, а очень много. Впрочем, поделом мне... Незачем поэту играть на бирже".

  "Ротшильд жил в том новом дворце на улице Лаффитт, построенном совершенно в стиле Ренессанса, на убранство которого он затратил миллионы. Он полагал, что очень остроумно спрашивать у каждого посетителя: "Comment trouver-vous mon chenil?"- "Ну, и что с того?"- спросил Ротшильд.
- "И, стало быть, вы- обитатель этой конуры? Если вы сами так плохо о себе думаете, то хоть бы помалкивали об этом".
  Однажды вечером зашёл разговор о том, что вода Сены в Париже очень грязная и мутная. Барон рассказал, что видел эту реку у её истоков и что там её вода чиста и прозрачна, как хрусталь.
  - "Ваш отец, наверное, тоже был очень порядочным человеком, господин барон",- сухо вставил Гейне. Присутствующие закусили губы,- барон злой шутки не понял."

  "У старой собаки чудовищная память на всякие такие гадости". (К. Маркс о Гейне)

  Иногда у Гейне появлялся также врач-гомеопат д-р Рот. С этим человеком Гейне познакомился необычным образом. Много лет назад, возвращаясь из поездки на юг, Гейне и его жена встретились в Лионе со скрипачом Эрнстом, которого оба они хорошо знали по Парижу. Так как Гейне на следующий день должен ехать в Париж, виртуоз просит поэта захватить с собой подарок для его тамошнего врача, одну из тех колоссальных лионских колбас, которые продавались в изящной обертке из станиоля и слыли тонким деликатесом. Гейне принимает поручение. В те времена еще нельзя было за несколько часов домчаться поездом из Лиона в Париж, путешествие в почтовой карете длилось долго, и госпожа Матильда проголодалась. Что могло быть естественней, чем отрезать кусочек колбасы, которая с таким трудом уместилась в багаже, а теперь ею пропахла вся карета? Мадам Гейне пробует ломтик и находит его восхитительным. Гейне делает то же самое, и он в восторге. Путешествие длится ещё день, колбаса становится всё короче, и когда супруги прибывают в Париж, оказывается, что от этой громадины остался всего лишь маленький хвостик. Только теперь Гейне осознаёт, как скверно он справился со взятым поручением. Что же он делает? Отрезает бритвой совершенно прозрачный ломтик и, вложив его в конверт, посылает доктору.

  "Сударь!- пишет он в приложенной записке.- Вашими исследованиями ныне окончательно установлено, что миллионные доли оказывают наисильнейшее действие. Примите же одну миллионную долю лионской салями, которую передал мне для Вас господин Эрнст. Если только в гомеопатии есть истина, то эта доля подействует на Вас совершенно так же, как целое».

  "Гейне написал обо мне в аугсбургской "Всеобщей газете" недостойную и исключительно резкую статью. Хоть он и не подписал, как обычно, эту статью своим условным шифром, все узнали его стиль. Г-н Фридлянд, друг Гейне, недавно побывавший в Вене, говорил со мной об этом и сообщил мне следующее: Гейне сказал ему, будто написал эту статью потому, что я причинил ему невообразимо много зла.
  Что он имеет в виду? Напрасно я ломаю себе голову- я не могу вспомнить ничего другого, кроме проявлений дружбы по отношению к нему. Вы мне уже писали однажды, что г-н Брандус рассказал, что он говорил ему, будто я отказался написать его кузену Карлу Гейне и выступить свидетелем насчет пенсии, которую назначил Гейне его дядя. Попросите г-на Брандуса передать Гейне, что я не только написал по этому поводу его кузену Карлу Гейне, но и засвидетельствовал его права так настоятельно и так горячо, как если бы речь шла о моём брате. Г-н Лассаль (доверенное лицо Гейне в Берлине, а в данное время- в Париже) видел это моё письмо, а также ответ г-на Карла Гейне.
  Но показать ответное письмо самому Гейне я не мог: оно написано в таком резком тоне, что это причинило бы Гейне сильнейшую боль. Но теперь, для своего оправдания, я хочу послать это письмо Вам: пусть хотя бы г-н Брандус прочтёт его, а потом спросит у Гейне, мог ли я сделать больше.
  Не нападки Гейне сами по себе заставляют меня так страдать. Вы знаете, что газеты беспрерывно нападают на меня, но в данном случае это исходит от приятеля, с которым я дружу двадцать лет, от человека, чей гений так меня восхищает и к кому я был искренне привязан. Вот что меня удручает. (Джакомо Мейербер, композитор)

  (* Многим страдал Гейне, но только не скромностью. Из его письма: "Виль, охваченный манией величия, хочет сделать из меня свой пьедестал...")

  "... у Гейне было своеобразное, быть может, естественное для таких больных, свойство тщеславиться своей физической выносливостью, в твёрдом убеждении, что слушатель примет на веру все преувеличения этих интимных, порой весьма фривольных исповедей. Причём он никогда не оставался, как принято говорить, в пределах темы, предмет беседы менялся у него, как узор в калейдоскопе."

  "Он взял себе за правило помогать друзьям, попавшим в бедственное положение, и следовал ему с такой сердечностью, что даже и не думал о возврате одолженных сумм. Некий молодой живописец, Бенуа, с которым он просто-напросто познакомился в кафе, признался однажды, что не имеет средств, дабы завершить уже начатый портрет. На другой же день Гейне переслал ему триста франков с просьбой не проявлять чрезмерной поспешности в работе над портретом. Или: молодой, но уже являющий признаки изрядного таланта поэт был в отчаянии из-за предстоящей ему солдатчины, ибо, не располагая должной суммой, чтобы поставить за себя наёмщика, не мог избежать сей горестной судьбы. В разговоре с Гейне Жерар поведал ему о горе молодого человека, им обоим знакомого, Гейне тотчас вызвал беднягу к себе, уселся с ним в фиакр и представил его одному парижскому банкиру, каковой, по изложении всех обстоятельств дела, охотно ссудил молодого человека тысячей франков, чтобы тот мог подыскать себе заместителя."

  "... Эта острота, как и большинство его острот, доставила самому Гейне немалое удовольствие. Чтобы услышать, как он смеётся, мы часто потом спрашивали его, правда ли, что барон Экштейн умер, и всегда получали тот же ответ, иногда с прибавлением некоторых красочных подробностей. Естественно, что подобные шутки передавались дальше и в конце концов достигали слуха тех, кого они затрагивали. Следствием были злоба, вражда, устные и печатные глупейшие утверждения. У Гейне накопилось уже достаточно опыта такого рода, однако это не могло отучить его от его привычек. Когда его охватывал позыв к остроте, он не мог его в себе подавить.

                  Закат жизни

  "Когда я приехал в Париж и поспешил к Бульварам, к этой наиболее очаровательной из всех холмистых улиц мира, город парил в белых туманах под лучами тёплого мартовского солнца. Собственно, я только и хотел в Париже, что навестить одного больного. Генрих Гейне, уже единожды объявленный мёртвым, теперь и сам не чает спасения.
  "Приходи непременно сегодня,- написал он мне,- ибо есть большой риск, что до завтра я умолкну навек. Правда, паралич лишь постепенно захватывает мои члены, может пройти ещё некоторое время, прежде чем болезнь заденет сердце либо мозг и тем положит конец забавам, но не могу же я заранее знать, когда мне предстоит совершить мое сальто-мортале, и потому хотел бы с твоей помощью сделать завещание»...
  ...Оказалось, что Гейне нет дома. Значит, он еще выходит?! Да, с палочкой, очень медленно, потому что лишь с большим трудом может увидеть самое необходимое; один глаз у него совершенно закрыт, другой открыт еле-еле...
  ...Давно миновал полдень, меня так и подмывало увидеть, наконец, главное лицо.
"Он дома",- сказал консьерж, ужимая светлое открытое имя Гейне до такой степени, что оно прозвучало как "ненависть" по-французски. Я вздрогнул, словно от злого предзнаменования, и торопливо взбежал по лестнице. Он сидел рядом с цветущей, весёлой француженкой, чьи формы радовали глаз здоровой пышностью, со своей женой, которая вот уже десять лет преданно заботится о нём. Сидел за столом, накрытым для обеда, который ему не придётся есть,- о, какая разительная перемена! Семь лет назад я весело попрощался с плотно сбитым бонвиваном, сыплющим искры из небольших плутоватых глаз, теперь, чуть не плача, я обнял истощённого человечка, на чьём лице нельзя было отыскать взгляда.
  Тогда блестящий и изысканный, как светский аббат, он носил гладко зачесанные длинные волосы, на свету у них был приятный каштановый отблеск; тогда полное лицо его было гладким, как у камергера; теперь оно было обрамлено седой бородой, ибо болезненно возбуждённые нервы не переносили прикосновения бритвы; теперь волосы были сухими, хотя и по-прежнему длинными, они были неухожены и, заметно тронутые сединой, свисали на высокий лоб и широкие виски. Красиво очерченный нос заострился и стал длинней, приятный прежде рот болезненно кривился. Раньше онлюбил слегка наклонять голову вперёд, как бы пытаясь отыскать взглядом шаткий фундамент неустойчивых детей рода человеческого, теперь голова была мучительным усилием закинута назад, дабы зрачок правого глаза мог выглянуть в маленькую, еще не закрытую щелочку между веками и хоть что-то через неё увидеть.
  Бедный Гейне! И, однако же, на жалобы ушло не более нескольких минут. Дух не затронут, характер не поврежден, поверх пролитой сентиментальной слезы вскоре опять полетели весёлые стрелы, которые он уже так долго выпускал против Яна или Массмана или прочих излюбленных им объектов издевки.

  "С моей стороны, было бы чёрной неблагодарностью,- сказал этот злодей, когда я упрекнул его в неизменности его объектов,- было бы чёрной неблагодарностью забросить этих бедняг в старости, после того как они столько лет служили мне верой и правдой. Да кто бы тогда вообще о них помнил!"

  Короче, немощное тело вскоре утратило главную роль в нашей беседе, и Шекспир не мог сделать смерть своего Меркуцио прекраснее, чем Гейне делает свою собственную. Всякую надежду на выздоровление он со смехом отвергает, он убежден, что дни его сочтены и что счёт этот весьма короток.
<  "Не будь у меня жены и попугая,- с улыбкой сказал он,- я бы, словно римлянин, сам положил конец этим одышливый ночам и всем этим страданиям, прости мне, о боже, мой грех. Но отцу семейства так не подобает. Давай же напишем завещание, пока ты здесь". Так мы и поступили..."

      ( * из письма другого знакомого Гейне)
  "... и после этого я пошёл с Борнштедтом к Генриху Гейне. Мы велели передать ему наши визитные карточки, и через некоторое время гениальный поэт вышел в кухню, извинился за то, что ему приходится принимать нас здесь, так как мадам Матильда ещё в полнейшем неглиже и гостиная еще не убрана; потом он уселся на кухонный стол и попросил нас сесть, указав на два деревянных стула. Хотя было уже девять часов, сам Гейне также был ещё в полнейшем неглиже; голова его была повязана большим фуляровым платком, костюм его составляли белая ночная кофта, такие же подштанники, незавязанные тесёмки которых, подобно крылышкам Меркурия, болтались у лодыжек, и слишком просторные домашние туфли. Как это далеко от того идеального образа моего любимого поэта, который я создал в своей фантазии!
  Однако приветливое и исполненное ума лицо, красивые глаза, его любезность вскоре примирили меня с его непоэтическим неглиже.

  "Да, господа,- сказал он, после того как мы объяснили ему положение дел,- я охотно помогу моим неблагодарным землякам, насколько это будет в моих силах, но денег у меня нет, я сам пролетарий от литературы, живущий корреспонденциями в журналах, "каналья фельетонист", как нас называют в Германии. Но у меня есть несколько друзей в Париже, и я буду ходатайствовать о помощи перед ними".
  Он дал нам список адресов немецких семей, пригласил меня вскоре снова побывать у него, что я и сделал, и я оставался с ним в самых дружеских отношениях до тех пор, пока он тяжело не заболел."

  Еще четырнадцать лет тому назад Давид Груби был приглашён на консультацию к Гейне, у которого в то время болел глаз. Груби объявил, что причина болезни кроется в спинном мозге, за что был высмеян и самим пациентом, и его тогдашними врачами."

  "До начала 1846 года, когда я, приехав из Англии, провёл несколько дней в Париже, я больше не видел Гейне, хотя много о нём слышал и ещё больше читал; поэтому я не мог не побывать у него в Париже. К моему удивлению, я увидел, что стройный интересный молодой человек с тонкой саркастической улыбкой, с бледным тонким лицом и лукаво прищуренными глазами превратился в бесформенного, толстого, почти совершенно ослепшего старика, который полностью утратил свою живую мимику. Хотя мы и не виделись шестнадцать лет и Гейне, как уже было сказано, почти ничего не мог различать, он всё же узнал меня по голосу, прежде чем я назвал себя. Он очень жаловался на состояние своего здоровья и надеялся только, что его исцелят немецкие курорты, особенно Гаштейн, для поездки на который, правда, требовалось отменить решение о его высылке из Германии, что было тогда невозможно. Когда он говорил об этом, в его словах звучала большая горечь, и он предрекал всей Германии печальное будущее в самом ближайшем будущем, что вызвало у меня тогда смех, но в последнее время, к сожалению, это пророчество грозит в немалой степени сбыться."

  "Только весною 1847 года я опять приехал в Париж. В каком виде нашёл я человека, которого оставил похожим на тучного служителя культа жизни! Никогда не забыть мне того впечатления, какое он произвёл на меня, впервые снова представ перед моими глазами.
  Меня по ошибке не приняли у него дома- свою дверь он держал запертой, и он мне написал: "Я приду в одиннадцать часов!"
  Я получил пристанище в маленьком отеле на улице Доживилье возле Лувра. И отель и улица исчезли при устройстве освещения, которое Осман предписал старому Парижу, чтобы открыть дорогу воздуху, свету и картечи. Моя комната выходила на пустырь между Новым Лувром и церковью Сен-Жермен-л'Оксеруа, на то самое место, которое во время Июльской революции видело самое кровавое сражение и храбрую защиту швейцарцев. Ничто не заслоняло взора вплоть до Сены. Там остановился омнибус. Небольшого роста человек медленно вылез из кареты и, нащупывая дорогу толстой палкой, осторожно двинулся через площадь. Ярко сияло весеннее солнце. Для этого человека- недостаточно ярко. Он часто останавливался, откидывая голову назад, и трогал рукою глаз. Пальцами приподнимал веко, потому что открыться самостоятельно оно уже не могло,- этот человек, укутанный в два пальто, искал вывеску моего отеля. Этот бледный человек был Генрих Гейне!
  Свою болезнь он переносил с большой стойкостью, более того, хладнокровно предсказывал ее несомненный прогресс, ужасающее усиление и мучительный конец, и это будущее он изображал с тем же беспощадным остроумием, с каким прежде разил своих самых неприятных противников.
"Справедливость превыше всего!- говорил он с судорожной улыбкой.- Вот теперь вы видите, что всегда были несправедливы ко мне, когда так часто приписывали мои головные боли и дурное настроение моральному несовершенству. Моральным я вообще никогда не был. Вполне физический скорпион всегда терзал меня, а теперь он меня раздираетЁ.

  "Моё умственное возбуждение есть скорее результат болезни, чем гениальности. Чтоб хотя немного утишить мои страдания, я сочинял стихи. В эти ужасные ночи, обезумев от боли, бедная голова моя мечется из стороны в сторону и заставляет звенеть с жестокой весёлостью бубенчики изношенного дурацкого колпака". (Гейне о самом себе)

  "Несчастный безвозвратно погиб, ибо уже сейчас проявляются первые признаки размягчения мозга. Умственная деятельность, в особенности его юмор, несмотря на то, что сознание часто затуманивается, всё еще ему не изменили, но его уже стали донимать различными способами лечения, например ему вводят порошок под кожу, п всё напрасно. Он будет умирать постепенно, по частям, в течение пяти лет. Такие случаи бывали. Он еще пишет, хотя держит всегда закрытым. Я посетил его вчера; он шутит и ведёт себя как герой..."

                  Слух о смерти
  (* за... 10 лет до его кончины и в связи со смертью однофамильца врача-ортопеда)

  "Гейнс при смерти. Две недели тому назад я был у него, он лежал в постели, с ним случился нервный припадок, вчера он встал, но в крайне жалком состоянии. Он с трудом может сделать три шага, опираясь о стены, пробирается от кресла к постели и vice versa."
  (Энгельс Марксу и всё в том же начале 10-летней агонии)

                  Начало 10-летнего умирания

  "...Я чуть не упал от слабости, войдя в благородный зал, где стоит на своём постаменте вечно благословенная богиня красоты, наша матерь божья из Милоса,- вспоминает он об этом впоследствии.- Я долго лежал у её ног и плакал так горестно, что слезами моими тронулся бы даже камень. И богиня глядела па меня с высоты сочувственно, но так безнадежно, как будто хотела сказать: "Разве ты не видишь, что у меня нет рук и я не могу тебе помочь?!"
  (Гейне о себе и Венере Милосской после последнего своего выхода из дома на прогулку в Лувр)

  "К этому приходишь, когда бываешь болен, смертельно болен и сломлен!..
Признает же пришибленный бедствиями немецкий народ короля прусского; почему же я не могу признать личного бога?.. Там, где кончается здоровье, там, где кончаются деньги, там, где кончается здравый человеческий рассудок, там повсюду начинается христианство..."

  "...Между опиумом и религией существует большее родство, нежели большинство людей себе может представить." (Гейне о своём религиозном настроении)

                  За 8 лет до смерти

  "Гейне я увидел снова полтора года спустя, приблизительно 20 сентября 1847 года. Я приехал в Париж вместе с женой, чтобы ехать дальше, в Италию, и вскоре после прибытия мы нанесли визит Гейне. Мне очень хотелось его навестить, тем более когда я узнал, что за это время состояние его сильно ухудшилось. Мы застали его в прежнем доме всё на той же улице Фобур Пуассоньер, во втором или в третьем этаже, в очень светлой, приветливой и просторной квартире- знаменитая "матрацная могила" представляла собой солнечную, большую и красивую комнату, где на одной стене висел портрет видной дамы во весь рост, в золоченой раме, но всё свидетельствовало о ещё не законченном устройстве, так как Гейне только что вернулся с дачи, кажется из Монморанси, и жаловался на воды Барежа, которые он прописал себе сам и которые оказали на него слишком сильное действие.
  Сам я нашёл его очень изменившимся. Он лежал парализованный в своей кровати, откуда, с трудом приподнявшись, протянул нам руку. Прежний здоровый румянец сошёл с его лица, уступив место прозрачной восковой бледности, все черты утончились, они были просветлёнными, одухотворенными; лицо, обращённое к нам, было бесконечно прекрасно, поистине лик Христа. Потрясённый этой удивительной переменой и столь же испуганный, я подумал, что в том состоянии, в каком он предстал перед нами, ему не прожить и шести недель. А он все-таки прожил еще восемь лет! И духовно он остался почти тем же, что и прежде, таким же живым, таким же разговорчивым, таким же экспансивным.
  Молодого немецкого врача, которого мы у него застали, он послал к своей жене, чтобы позвать её к нам, между тем Гейне указал на портрет и с некоторой гордостью сказал, что на нём изображена его жена. Потом он говорил с нами о своей болезни, о своём домашнем устройстве, о своих квартирных мытарствах в Париже...
  Появилась госпожа Матильда, и разговор пришлось продолжать по-французски, так как госпожа Гейне не понимала ни слова по-немецки. Нельзя сказать, чтобы она производила невыгодное впечатление, в её существе была какая-то необыкновенная непосредственность, казалось, в ней скрыто что-то грубоватое, но честное, что-то от добропорядочной простолюдинки,- женщина, с которой, впрочем, в присутствии знаменитого поэта, чьей спутницей жизни она была, вовсе не происходило того, что французы называют s'effacer,- для портрета той femme, которую рисует Мишле, она вряд ли могла служить моделью.
  Гейне обходился с нею очень почтительно, однако моей жене он полусерьёзно, полушутя пожаловался, что его завзятая парижанка не желает пойти навстречу его немецкому желанию съедать свой обед в полдень; она же горячо доказывала, что в Париже невозможно жить иначе, чем живут все остальные, и в то время, как моя жена, в чьём многоязычном лексиконе слово "невозможно" большой роли не играло, спорила с ней по этому поводу, убеждая исполнить это желание её больного мужа, Гейне снова заговорил со мной по-немецки о немецких делах. К сожалению, я не могу изложить его высказывания ни в тот день, ни во время моих последующих визитов,- я не делал тогда дневниковых записей, как в первый раз. Помню только, что наконец попрощался с ним, очень взволнованный и убеждённый в том, что больше его не увижу, и что он попросил меня передать привет прекрасной Лукке- странным образом вся прелесть и всё очарование Италии для него венчала Лукка."

  "Матильда ухаживала за мужем, насколько это было возможно, но её возможности как сиделки были очень ограничены. Она, конечно, не родилась сестрой милосердия. Однажды доктор Вертгейм, знаменитый гидропат, и поныне ещё живущий в Париже, пришёл с визитом к Гейне и сказал, что за ним плохо ухаживают. Услыхав это, Матильда не придумала ничего иного, как дождаться доктора у дверей, размахнуться своей крепкой рукой и поставить ему синяк под глазом! Хорошо ещё, что он не дал ей сдачи, а то бы она его задушила."

                  За 7 лет до...

  "Я сочиняю много стихов, и среди них есть такие, которые, словно заклинания, смиряют мои боли, когда я бормочу их про себя..."
        (Гейне о своём поэтическом настроении)

  "Д-р Груби пользовал Гейне в течение семи лет. Когда этот замечательный человек начинал лечить Гейне, тот лежал, как куль, на полу, совершенно без всякого движения, с текущей изо рта слюной, неспособный принимать какую-либо пищу. Искусству Груби оказалось под силу восстановить здоровье Гейне настолько, что он мог опять сидеть. Груби возвратил ему лицо, подвижность рук, и даже возможность снова писать. Зачаток болезни спинного мозга, уложившей немецкого поэта на одр болезни, сидел в нем уже давно. Ещё четырнадцать лет тому назад Груби был приглашён для консультации к Гейне, у которого тогда болел глаз. Груби объяснил, что причина болезни коренится в спинном мозге, и был осмеян как своим пациентом, так и его тогдашними врачами. Впоследствии Гейне часто говорил Груби с печальной улыбкой:
"Ах, если бы я тогда лучше видел, то не лежал бы сегодня здесь. Ах, доктор, зачем я вас не послушал!"
  Груби не без труда удалось скрыть своё изумление, когда, вместо здорового, полного сил мужчины, которого он видел прежде (* 14 лет назад), перед ним оказался полуслепой паралитик, лежащий прямо на ковре.
  Несмотря на страдания, Гейне все еще не утратил живого, острого ума: он сохранял его до последнего дня. Так, после долгого и тщательного осмотра, проделанного Груби, он спросил:
- Доктор, долго ли я еще протяну?
- Очень долго,- ответил доктор.
- Ну, тогда не говорите этого моей жене!
  Перед уходом Груби, желая установить, насколько поражены параличом мышцы рта у поэта, спросил его, может ли он свистеть. Гейне приподнял пальцами бессильно падающие веки и заявил:
- Я не могу освистать даже худшую пьесу Скриба!" (* остаётся верен себе...)

  "Вы спрашиваете, не могу ли я предоставить вам что-либо интересное из воспоминаний о Гейне, у постели которого более четверти века назад я просидел столько дней. К сожалению, тогда я не вёл дневников и, несмотря на тогдашнее мое восхищение Гейне-поэтом, на мою приязнь к Гейне-человеку, я по молодости лет был слишком легкомыслен и, вместо того чтобы бережно сохранить высокопробное золото, которое струилось из уст поэта, пропускал его между пальцев. Ибо Гейне был расточителен: шутки и образы непрерывно стекали с его губ; не будь я таким никчемным решетом, я бы с лёгкостью удержал этот поток.
  И всё же я попытаюсь вызвать в памяти отдельные факты, причем я заранее отметаю все личные подробности о поэте, все отношения с женой и друзьями, поскольку именно доверие, с каким говорили и действовали в моём присутствии, понуждает меня к молчанию.  В это время он был уже прикован к постели <на улице Амстердам>, если только можно назвать постелью это матрацное ложе. Слух у него заметно ослабел, глаза были всё время закрыты, и лишь с превеликим трудом измождённый палец мог приподнять усталые веки, когда поэту хотелось что-нибудь увидеть. Ноги были парализованы, все тело усохло- в таком виде женские руки каждое утро перекладывали его в кресло, чтобы перестелить постель, потому что слуг-мужчин он не выносил. Он не мог также выносить ни малейшего шороха. Страдания его были столь мучительны, что он, дабы обеспечить себе хоть небольшое отдохновение, обычно не более чем четыре часа сна, был вынужден прибегать к морфию в трёх различных формах.
  А в бессонные ночи он создавал прекраснейшие свои стихотворения. Он целиком продиктовал мне "Романсеро". К утру стихотворение бывало полностью завершено. Но затем начиналась шлифовка, которая могла длиться часами, причём я выполнял для него роль vice cotis,или, вернее сказать, он использовал мою молодость, как Мольер использовал неведение своей Луизон, расспрашивая меня касательно ясности, звучания, интонаций и тому подобного. Затем точнейшим образом взвешивалось каждое настоящее и прошедшее время глагола, проверялась уместность каждого устаревшего либо непривычного слова, исправлялся каждый проглоченный звук, отбрасывался необязательный эпитет, а кое-где устранялась допущенная небрежность.
  Я живо помню любое стихотворение этого цикла и довольно точно- комментарии, главным образом об отдельных личностях, которыми он уснащал нашу беседу. Он часто диктовал мне также и личные письма, большей частью касающиеся денежных проблем.
  Остальное время моего визита, длившегося обычно от трёх до четырёх часов, мы отводили на чтение. Из авторов, чьи произведения я читал ему вслух, имена учёных мною начисто забыты, поскольку сам я ими не интересовался и читал чисто механически: то были преимущественно труды по теологии или, на худой конец, по истории церкви... Про газеты он и слышать не желал...
  Зато писателей мы перечитали великое множество; за те восемь-девять месяцев, что я бывал у него, мы прочли с ним "Вильгельма Мейстера", "Поэзию и правду", "Тассо", "Фауста" (обе части), "Духовидцев" и почти все драмы Шиллера, вызывавшие его глубокое восхищение. Превыше всего он ценил "Валленштейна", причём, не жалея трудов, посвящал двадцатилетнего мальчишку в тайны ремесла, растолковывал ему все "как" и "почему" различных стилистических особенностей, даже художественных приёмов писателя, которые он незамедлительно распознавал, привлекал внимание к тончайшим нюансам, чтобы снова и снова восхвалять присущее классику чувство меры.
  Как уже говорилось выше, мне не хотелось бы затрагивать сугубо личные темы, однако должен и считаю себя вправе сказать, что поэт неизменно относился ко мне с добротой и нежной заботливостью, которая навсегда запечатлелась в моем сердце. Впоследствии, летом 1850 года, после того как мне пришлось покинуть Париж, он не забыл обо мне и, когда я оказался в нужде, помогал мне из своих более чем скудных средств; лишь с превеликим трудом мне удалось вернуть ему долг, поскольку он непременно желал навязать мне эту небольшую сумму в уплату за ранее оказанные ему услуги. Краткие письма, по большей части написанные карандашом и адресованные "молодому другу", я, к сожалению, не сохранил, как и все прочие сувениры от тех великих людей, с которыми мне доводилось встречаться на своем веку.

  "Он захотел, чтобы я навестил его, и вот в один туманный ноябрьский вечер я отправился на квартиру к Гейне в сопровождении одного писателя, дружившего с нами обоими. Гейне лежал в маленькой комнатушке и, едва мы вошли, сразу стал жаловаться, что прошлую ночь его опять мучили жесточайшие боли и только благодаря сильным дозам опиума ему удалось несколько облегчить свои страдания.
  Постепенно он сделался очень разговорчивым и бодрым, дал волю своей сатире и показал, что в его почти развалившемся теле сохранился ещё мозг. Работающая голова сидела на мертвом туловище. !!!

  ...Гейне сказал, что поэзия для него- лучшее успокоительное средство в бессонные ночи.- Поэзия осталась моей верной подругой,- воскликнул он.- Она не даёт себя запугать моей хворостью, она последовала за мной на край могилы и воодушевляет меня на борьбу со смертью."

                  За 6 лет...

  "Вообразите себе моё удивление, когда однажды вечером, войдя к Гейне, я услышал, как он диктует своему секретарю письмо, и на мой вопрос, кому он пишет, он ответил: моей матушке!
- Значит, она ещё жива, эта старушка, в домике на Даммтор?- спросил я.
- О да,- отозвался он,- она хоть и стара, и слаба здоровьем, но сохранила всё то же тёплое материнское сердце.
- И часто вы ей пишете?
- Регулярно, каждый месяц.
- Как она, должно быть, страдает из-за вашей болезни!
- Из-за моей болезни?- переспросил Гейне.- Ах, да, на этот счёт между нами своеобразные отношения. Моя матушка полагает, будто я так же здоров и крепок, как был при нашем последнем свидании. Она стара, газет не читает, те немногочисленные старые друзья, что у ней бывают, находятся в таком же неведении. Я пишу ей часто, как только могу, пишу, когда я в хорошем расположении духа, рассказываю ей про свою жену и про то, как мне хорошо живется. Поскольку от неё не может укрыться то обстоятельство, что мне принадлежит лишь подпись, а всё остальное написано рукой секретаря, приходится всякий раз уверять её, будто я страдаю болезнью глаз и, хотя это скоро пройдёт, написать письмо собственноручно покамест я не в состоянии. Она этим вполне довольствуется. Да и какая мать способна поверить, что её сын может так тяжело заболеть?
  Гейне умолк, а я растроганно наблюдал, как он запечатывает своё полное утешительных известий и напускной весёлости письмо, чтобы его отнесли на почту.
  Этот сын, который, будучи давно уже прикован к одру страданий, утешает свою мать святой ложью, и эта мать, которая в уединении своего весьма преклонного возраста может сойти в могилу, так и не узнав страшной правды об истинном положении сына- правды, известной всему миру,- разве их отношения не являются сами по себе поэмой?"

  "Единственное, что сохранится у меня в памяти от трехдневного пребывания в Париже, будет встреча с Гейне, известным немецким поэтом, которого я люблю и чту превыше всех других современных авторов.
  Я застал несчастного в постели, к которой он прикован вот уже три года; одна сторона его тела полностью парализована, на один глаз он полностью ослеп, это не человек, а тень человека, физически он уже как бы мёртв. Но достойно восхищения, что дух, рассудок, игра ума у этого замечательного поэта нимало не пострадали. Два дня кряду я просидел по многу часов у его постели. Терзаемый болью, он порой умолкал. Но всего лишь на несколько минут, после чего снова начинал говорить, и говорить так, как в своё время писал, уснащая свою речь такими блистательными и неслыханно глубокими арабесками, что мне то и дело хотелось расхохотаться во всё горло и одновременно зарыдать от умиления."

                  За 5 лет до смерти.
"Гейне, которому я передал Ваш привет,
не нашёл ответить ничего другого, кроме как сказать,
что по чистой случайности он ещё не умер."

  В ближайшие дни схожу повидаю беднягу Гейне...
  ...Он всё такой же полуугасший, а голова у него всё такая же светлая. Он словно высовывается из окна склепа, чтобы еще разок взглянуть на этот свет, к которому сам уже не принадлежит, и поиздеваться над ним.
  В один из моих недавних визитов к нему, услышав, как докладывают о моём приходе, он приветствовал меня с постели печальной шуткой:
  "Как, Берлиоз, неужели вы меня не забыли? Всегда-то вы оригинальны!" (Гектор Берлиоз, композитор)

  "По утрам Гейне обычно принимал ванну, если его состояние это позволяло. Служанка, дюжая мулатка, извлекала его из "матрацной могилы"- больной лежал не на обычной кровати, под него было подстелено с полдюжины матрацев, ибо страдающее тело не могло вытерпеть ни малейшего ощущения твёрдости,- и на руках, как малое дитя, относила в ванну.
  "Как видите, в Париже меня носят на руках»,- с горькой усмешкой обратился он к одному из приятелей, когда тот перенёс его таким же манером из кресла на матрацное ложе.
  После ванны Гейне обычно подкреплялся завтраком, состоявшим из нежного полупрожаренного мяса, фруктов и бордо, разведенного водой и сдобренного сахаром. Все, чего бы он ни пожелал, ему немедля подавали, и поскольку временный паралич вкусовых нервов в дальнейшем течении болезни миновал, он с аппетитом вполне здорового человека поглощал самые лакомые яства и, в соответственные времена года, изысканнейшие фрукты. По этой причине для него вслед за врачом наиболее важной персоной в доме была кухарка, и Матильде, его супруге, порой нелегко приходилось в общении с этой капризной кухонной тиранкой, которую её господин вконец избаловал комплиментами и другими изъявлениями благодарности.

  В промежуток между завтраком и обедом, другими словами, по парижскому обычаю от 12-ти до шести часов пополудни, пациент принимал друзей, диктовал своему секретарю или просил его читать вслух."

  "И вот я снова увиделся с Гейне в Париже. Он был уже очень болен, охвачен жестоким недугом, который терзал его более шести лет, прежде чем унести в могилу. Паралич лицевых мышц привёл к тому, что оба глаза у него почти закрылись; но характер его не изменился и он нисколько не утратил весёлости. Я нашёл его все таким же насмешливым и язвительным, всё таким же бодрым душою. Страдания не сломили его и ни в коей мере не заставили смягчиться по отношению к самому себе и к другим. До самого конца он терпел муки, выпавшие ему на долю, с изумительной стойкостью, без позёрства, без громких фраз, без каких-либо проявлений малодушия. Этот человек, которому в жизни так часто недоставало мужества, сумел проявить его перед лицом смерти. В этом испытании он сохранил остроту и ясность ума, сохранил даже свою обычную весёлость, хотя в весёлости этой было что-то демоническое. Она не чтила ни людей, ни богов, язвительные выпады достигали любого Олимпа, любого Синая. Он не останавливался ни перед чем. Когда стрела вылетала, его не смущало, что она может вернуться и ранить его самого: стрелок попал в цель, он был доволен и, смеясь, радовался своей ловкости, даже когда попадал прямо в сердце другу.
  До этих пор меня щадили, то есть мне приходилось выслушивать колкости, которые другу можно простить, особенно если он болен; наконец, пришёл и мой черёд, у него не было причин щадить меня больше, чем многих прочих, и, как многие прочие, я был вынужден, несмотря на его тяжёлое положение, оставить его в одиночестве с его страстью к незаслуженным, жестоким оскорблениям.
  Уже давно Генрих Гейне донимал меня просьбами, чтобы я пообещал ему перевести его "Книгу песен" и "Новые стихотворения".
  Я отказывался, так как считал очень трудным, даже невозможным передать по-французски эти прелестные любовные словечки, вроде "Lieb", "Liebchen" и т. п.; и потом, разве восхитительная простота немецкой поэзии не становилась порою неуклюжей и плоской, превращаясь в нашу сухую, голую прозу, без музыки ритма и рифмы?
  Напрасно я твердил ему, что язык наш сопротивляется поэтическому переводу, особенно переводу лирической поэзии, что мы не можем верно передать творения иностранных поэтов ни в прозе, ни в стихах- из-за чугунного ядра рифмы, навеки прикованного к последней стопе нашего французского стиха; что Франция в этом отношении обделена и стоит ниже всех своих соседей, которые в крайнем случае могут обойтись без рифмы; что по этой причине у нас не существует настоящих поэтических переводов- да простят меня наши многочисленные переводчики Горация,- и мы вынуждены довольствоваться подражаниями; что прозаический перевод на любой язык всегда был и будет лишь невыразительной копией, блеклой гравюрой с лирического стихотворения, лишённой красок, движения, формы, наконец самой жизни.
  Я напоминал ему, что итальянцы недаром говорят: traduttore traditore.
  Но все было напрасно. Я не смог его переубедить, даже сославшись на его собственное остроумное выражение о прозаических переводах стихов: он назвал их "чучелом лунного света". Ничто не помогало; на всё у него находились возражения. Устав от этих пререканий, я сдался и пообещал перевести его стихи, когда у меня будет время и возможность. Итак, я впрягся в этот воз, но, по мнению автора, тащил его слишком медленно; и вот однажды, впав в раздражение, он написал мне письмо, где напоминал о моём обещании, но в таких грубых и оскорбительных словах, что для меня сделалось невозможным не только выполнить это обещание, но и поддерживать мои отношения с ним без ущерба для собственного достоинства.
  В ответ я написал только, что он злоупотребляет своим положением больного и я его прощаю, но раз ему острое словцо дороже друга- и друга небесполезного,- то вряд ли его удивит, если я буду вынужден расстаться с ним, во избежание новых насмешек и оскорблений; а в доказательство моей добросовестности и несправедливости его претензий я послал ему уже готовые переводы его стихотворений.
  Я надеялся, что он раскается в своем необдуманном поступке. Но напрасно я ждал от него письма; и между нами всё было кончено."

                  За 4 года до...

  "... В моей душе зреет книга, которая явится плодом и конечным итогом моих парижских наблюдений за четверть века и которая непременно останется в немецкой литературе если не как исторический труд, то как хрестоматия хорошей публицистической прозы."
  (* Гейне о своих творческих планах, и кстати, эту задуманную им книгу он сам же называл "введением в революцию")

                  За 3 года...

  "Понадобилось несколько секунд, чтобы мой глаз освоился с темнотой комнаты, где ставни были закрыты, и различил сперва ширму, из-за которой доносился до меня глухой, но довольно громкий голос, а потом и предметы позади ширмы.
  Скорбное зрелище! Более чем скорбное, ужасающее, ибо прежде всего я увидел голову без туловища, весьма похожую на ту "говорящую голову", коей обычно завершают своё представление владельцы балаганов, странствующие с одной ярмарки на другую. Именно голова- напоминающая ту, парижскую, что Китц высек на камне, наиболее известный образ Гейне,- с почти закрытыми глазами и отросшими волосами; она производила впечатление головы, отделенной от тела, ибо само тело настолько уменьшилось и усохло, что почти не приподнимало ровную гладь лёгких белых одеял, укрывавших его просторное, довольно высокое и приподнятое в головах ложе. Потому казалось, будто голова сама по себе лежит на столе. Но если бы даже остов и члены действительно исчезли, как у того возлюбленного утренней зари, которому богиня, исхлопотав бессмертие, позабыла испросить вдобавок вечную молодость, голова продолжала жить, полная неиссякаемой молодости, поэзии и юмора; и пусть сочленённое с ней умирающее тело вот уже много лет посылало ей лишь содрогания всё новых смертельных мук, именно из неё, свидетельствуя о несокрушимой мощи таланта, вышли, в радости или в боли, в преодолении боли или в насмешливом задоре жизни, искрометные образы "Романсеро".

                  За 2 года до...

  "Позади ширмы на довольно низкой постели, лежал больной, полуслепой человек... Он выглядел значительно моложе своих лет. Черты его лица были в высшей степени своеобразны и приковывали к себе внимание; мне казалось, что я вижу перед собой Христа, по лицу которого скользит улыбка Мефистофеля".
      (Камилла Зельден, последняя возлюбленная, Элиза, Мушка)

  "Десять лет не видел я того, кого назвали последним из немцев. Был ли это ещё тот самый человек?
  Страдания совершенно изуродовали его. Он лежал, вытянувшись на железной кровати, и мог приподняться только с помощью приспособления, вроде тех, что мы видим в гимнастических залах у ортопедов. Десять толстых шнуров, закрепленных на потолке, висели возле его рук, чтобы он мог ухватиться за них, если захочет пододвинуться или переменить положение. Тяжелее всего было смотреть на это некогда прекрасное лицо: худоба и свинцовая бледность исказили его безупречно правильные черты. Каждого, кто видел эти багрово-красные, полузакрытые глаза, охватывал глубокий ужас."

  "Тому назад несколько недель Генриха Гейне навестил очередной соотечественник. Поэт по-прежнему лежит в закрытом для дневного света помещении, удушливая атмосфера которого- поскольку проветривают там крайне редко- бьёт в нос каждому, кто приходит со свежего воздуха. Каждое утро в специально открытую рану у него на затылке засыпают дозу морфия, чтобы держать боли в границах терпимого.
  Усиленный рацион поддерживает силы больного. По утрам ему подают тёплый напиток, приготовленный из смеси молока, шоколада и риса, к обеду- жареную дичь, отбивные из телятины, легко усваиваемые овощи и тому подобное. Бутылка хорошего бордо в течение дня поддерживает в нём бодрость духа. Рядом с его постелью лежит стопочка нескреплённых листков в одну восьмую формата и десятка два заточенных фаберовских карандашей. Когда Гейне чувствует в себе достаточно сил и бодрости для работы, он исписывает эти листочки жирными, в полдюйма величиной буквами, и если очередной карандаш затупится, он его меняет. Гейне поведал нашему соотечественнику, что совсем недавно он оказался в силах проработать пять часов подряд. Когда последний полюбопытствовал, не принимает ли он всё это как милость божью, Гейне, верный своему характеру, отвечал так: "Милосердный бог проделывает надо мной всевозможные эксперименты, однако я предпочёл бы, чтобы он избрал для этой цели кого-нибудь другого".
  На прощанье Гейне попросил друга ещё раз навестить его перед отъездом из Парижа, ибо мало вероятно, что им ещё когда-нибудь доведётся увидеться. Но друг был так потрясён восковой бледностью этого мёртвого лица с седой щетиной на подбородке и всем этим могильным антуражем, что предпочел попрощаться с несчастным лишь письменно."

  Сидя у окна в креслах, как показывает его портрет <Китца>, Гейне проводил обычно первую половину дня. Бювар лежал у него на коленях, и он писал карандашом на разрозненных листках свои стихи и свою покамест неизвестную миру многотомную книгу мемуаров. После его смерти, надо полагать, были обнаружены целые стопки этих бумаг, ибо писал он размашисто, большими буквами и лишь на одной стороне листа. Причём все написано его рукой, ничего под диктовку, кроме писем,- секретарь брал на себя лишь переписывание набело. Когда больной уставал от работы или был не в должном настроении, фрау Матильда читала ему вслух. Она прочла ему все без исключения романы Александра Дюма, ибо Гейне любил и высоко ценил этот живой, плодотворный и изобретательный ум, находя в его легко написанных книгах приятнейшие для себя отвлечения. Однако большую часть отведенных чтению часов занимали произведения более серьёзного жанра. Это были отнюдь не труды, близкие ему по теме как художнику и поэту,- здесь не следует строить догадки насчет философии искусства либо истории литературы,- нет, это были произведения, имеющие удручающую связь с его страданиями. За последние годы он доскональнейшим образом изучил всю физиологию, анатомию и патологию своей болезни; труды Гессе, Альберса, Андраля и прежде всего Ромберга стали для него настольными книгами. Но, верный своей привычке, он и здесь подсмеивался над собственными познаниями. "Мои занятия,- говаривал он,- навряд ли много мне помогут. В лучшем случае я смогу читать на небе лекции, дабы втолковать слушателям, как плохо земные врачи умеют справляться с размягчением спинного мозга".
  А одному гостю он как-то шутя сказал: "Мои нервы настолько расшатаны, что, без сомнения, на выставке они получили бы большую золотую медаль за боль и муки".

  "Желая узнать подробности для сравнения, он наводил справки о людях, страдавших той же болезнью. Особенно его интересовал Огюстен Тьери. Если мне случалось побывать у этого последнего, Гейне засыпал меня вопросами: спит ли он, ест ли он, как он работает? Он с волнением расспрашивал о состоянии мозга Тьери: "Правда ли, что знаменитый историк сохранил всю свою дееспособность, всю силу ума?" Когда я подтвердила это, он с облегчением вздохнул.
  - Вы знаете, мой друг, что наша с ним болезнь одинакового происхождения?
И затем, насмешливым тоном:
- Добрые люди говорят: это от невоздержанности в работе. Слово невоздержанность тут подходит. Но правильно ли его поймут?

                  За год до смерти...

  (" Могло бы показаться, что мы злоупотребили и 9-тилетней хронологией состояния поэта и тяжкими подробностями, но... на фоне которых его живой дух,- контраст особенно заинтересовавший нас, как-будто речь идёт о двух разных людях, что точно отражено в следующем отрывке из воспоминаний очевидца. Ещё только пара слов в наше оправдание: мы следили за тем, чтобы в этой нашей МемуарБиографии было место не только значащим моментам жизни или просто любопытным, но и занимательным... Вот как даже игриво, и как потом выясняется совсем в духе Гейне, в зачине одного из воспоминаний, а именно, Морица Сафира- оно же и статья о посещении могилы Бёрне и о визите к Гейне (за полгода до его смерти):
    "От могилы Бёрне к одру Гейне!
  Неужто в книге судеб написано, что немецкие юмористы должны покоиться во французской земле? Надо бы мне поскорее уезжать отсюда, не то как бы судьба не сочла и меня юмористом.
  Гейне долго был не в состоянии принимать визитёров, он очень страдал. Но вот уже несколько дней ему намного лучше. Господин Штейниц, вместе с которым я собирался навестить Гейне, принёс мне на днях записочку, которую Гейне адресовал ему и в которой он говорит следующее:
  "Мне доставит большое удовольствие, если господин Сафир почтит меня своим визитом. Я с великой признательностью проведу несколько весёлых минут - лучшее из того, чем можно меня порадовать в моём скорбном положении."
  Как видим и сам Гейне готов повеселиться и на одре, и на пороге своей могилы
...)

  "... не теряю надежды рано или поздно сообщить Вам что-нибудь приятное о Гейне. Но увы!- состояние его скорее ухудшилось, нежели улучшилось, поскольку к уже известным болям в гортани добавились спазмы в горле и в груди, более чем когда-либо затрудняющие его речь и влекущие за собой чрезвычайно болезненные, хотя и кратковременные приступы удушья. Я, правда, до сих пор не теряю надежды, что он выкарабкается из этой ужасной стадии своего заболевания, и мою надежду подкрепляет то обстоятельство, что, несмотря на все страдания, он твёрдо и нерушимо сохраняет редкостное присутствие духа и жизнерадостность; однако положение его наводит на раздумья.
  При этом он почти беспрерывно работает над подготовкой французского издания своих сочинений и... он всецело занят переработкой и переводом... Помимо того, за последнее, очень мучительное для него время Гейне еще сочинил и начерно записал несколько стихотворений; однако разобраться в его карандашных каракулях на отдельных листочках очень и очень непросто, я сумел переписать лишь два из них, которые он с дружеским расположением предназначил для Вашего маленького сына и беловик которых я прилагаю к своему письму. От газетной суеты в Германии Гейне теперь совершенно отошёл, он предоставляет газетам верещать и голосить, нимало в то не вникая и даже не желая слышать, что там творится. Единственное, к чему кто-то сподобился привлечь его насмешливое любопытство, была реклама Венедея в приложении "Кельнской газеты" в ответ на стихотворение "Кобес I", и когда я раздобыл экземпляр газеты и какое-то время назад вслух зачитал ему публикацию, мы вместе от души посмеялись над этими ухищрениями бессильной злобы и плохо скрытого тщеславия, а Гейне сопровождал чтение убийственными и очень смешными комментариями."

  "Его ясность духа и жизненный тонус остались неизменными, но сам человек разительно уменьшился. Сейчас он таков, что долго это не протянется. Зима ужасно его доконала. Он надеется на хорошую весну. Я тоже. Но если эликсир жизни так явно израсходован, на что уж тут надеяться? Если смотреть на вещи трезво, то можно ждать лишь самого худшего."

  "Мы стали беседовать, как вдруг он страшно закричал от боли, и в ту же минуту вбежали госпожа Гейне с сиделкой; они подошли к камину, приготовили небольшей пластырь с морфием и поставили на шею больному, что, по-видимому, на какое-то время облегчило его страдания.
- Видите, какое у меня неблагодарное тело,- сказал он мне,- оно терзает меня, а я всегда только и думал, как бы доставить ему удовольствие.
  Я собрался уйти, но он упросил меня остаться.
- Если бы я принимал гостей только тогда, когда у меня нет болей, здесь никто не бывал бы,- объяснил он мне,- это мое обычное состояние.
  Всё же я настаивал на том, чтобы прервать нашу встречу, и Генрих Гейне добился от меня обещания прийти на следующий день.
  Во время своего первого визита я обращал внима­ ние только на самого Гейне. Лицо его исхудало, но всё ещё оставалось молодым, во всяком случае для его возраста. Лоб его был великолепен, несмотря на слегка ввалившиеся виски; глаза казались зрячими даже тогда, когда веки полностью закрывали их. Они словно бы светились под этим покровом, точно огни маяка сквозь густой туман. В изогнутой линии его носа было нечто иудейское, а губы и подбородок, несколько обезображенные болезнью, скрывала небольшая редкая бородка..."

      * А вот, что было дальше в упомянутом чуть выше рассказе Сафира, с которым умирающий Гейне собирался повеселиться:
  "Я заглянул за ширму, мрак комнаты мало-помалу стал не таким густым, я подошёл поближе к постели Гейне, одру страданий, к которому вот уже четыре года прикован этот Прометей, вкусивший, должно быть, слишком много огня, земного и небесного.
  Однако никакой коршун не клюет его печень, ибо он с лёгкостью говорит и пишет обо всём, что сидит у него в печёнках; и сердце его тоже не клюёт коршун, ибо это сердце закалено противу когтей эфемерной любви, и совесть его никто не клюет, ибо Гейне умеет так хорошо её упрятать, что никакой коршун не знает, как к ней подступиться.
  Вот уж много лет тело Гейне противоборствует смерти! Но в этой борьбе оно нашло союзника могущественнее, чем целый альянс, союзника, который гарантирует существование телу, имя ему- дух Гейне! Все тела, особливо созданные из плоти, надлежит хранить в спирте, дабы законсервировать их извне; тело Гейне законсервировано изнутри, "спиритус" (* игра слов: дух и спирт), заключённый в Гейне, помогает сохранять земную оболочку этого тела.
  Гейне протянул мне руку, руку ли? Нет, ручонку мумии! И эта не рука, нет, этот скелет руки пишет "Лютецию", "Салон", "Романсеро", и все эти чудесно благоуханные, чудесно остроумные, чудесно поэтические и чудесно отталкивающие сочинения вперемежку!
  Как известно, Гейне вынужден приподнимать одной рукой веко, когда хочет взглянуть на кого-нибудь. Но в то мгновение, когда он таким образом отдёргивает завесу со своего глаза, взору открывается театр с греческими огнями, ибо его взгляд есть свет, свет есть луч, а луч преломляется через призму многоцветных образов и впечатлений.
  Гейне остался совершенно прежним Гейне, лишь на тридцать лет старше, на пятьдесят фунтов легче, на много дюймов короче, на один глаз беднее, отдавший обе ступни в когти подагры, презренный Амуром, наказанный Эросом, но духом и мыслями, словом, манерой выражения, чувством и восприятием это все тот же Гейне.
  Земная ваза разрушена, ручка у нее отломилась, подставка раскололась, краски поблекли, но попурри из поэтических цветов, листьев и бутонов сохранилось, сохранились розы- но и шипы тоже <...>!"

  "Я познакомилась с Гейне в конце его жизни, и я давно уже знала его как литератора и поэта, когда впервые увидела его в лицо. Перед отъездом из Германии мне поручили передать ему несколько листков нот, посланных одним из его поклонников. Для верности я сама отнесла посылку на квартиру Гейне и, вручив её, собралась уходить, когда в соседней комнате вдруг раздался резкий звонок. Служанка зашла туда, и я была поражена повелительным тоном, каким чей-то голос запрещал отпускать меня. Отворилась дверь, и я очутилась в очень тёмной комнате, где сразу же натолкнулась на ширму, обтянутую обоями под лак. За ширмой на довольно низкой кровати, вытянувшись, лежал тяжелобольной, полуслепой человек. Он выглядел ещё молодым, хотя на самом деле это было далеко не так, и в прошлом, вероятно, был очень хорош собой. Вообразите улыбку Мефистофеля, которая порою мелькает на лице Христа- Христа, допивающего свою чашу.
  Он приподнялся на подушках и протянул мне руку, сказав, что очень рад встрече с человеком, пришедшим оттуда. Это трогательное оттуда сопровождалось вздохом и замерло на его устах, словно эхо далёкой знакомой мелодии. Легко сдружиться, когда взаимные симпатии возникают у ложа больного, в соседстве смерти. Он рассказал мне о своём одиночестве, о своих страданиях, а я говорила с ним о нашей стране. Желая вызвать у него улыбку, я попыталась затеять шутливую ссору из-за его колких высказываний о братьях моего прадеда, двух критиках, современниках Гёте и друзьях госпожи де Сталь. Надо же было чем-то блеснуть в присутствии такого человека, и наша беседа его позабавила. Полчаса пролетели в шутках и вздохах.

  Я собралась уходить, он дал мне книгу и попросил прийти снова. Я подумала, что это простая любезность, и осталась дома, не желая докучать больному. Он написал мне записку, отругал меня. Его упреки были столь же лестны, сколь и трогательны, и с тех пор мои посещения продолжались вплоть до сумрачного февральского утра, когда мы проводили его к последнему пристанищу. Они продолжались чуть больше года.

          (Элиза Криниц- "Камилла Зельден", поэтесса, переводчица Гейне)

          (* из воспоминаний Густава Гейне, брата поэта)
  "Его терзал ужасный судорожный кашель. Невзирая на всё это, он говорил о серьёзных предметах и вдруг воскликнул: "Напиши-ка мою биографию, а я тебе помогу". Я отвечал ему: "Речь идет не о ком-нибудь, а о Генрихе Гейне, я могу предоставить тебе твое жизнеописание, только если ты мне его продиктуешь от начала до конца..." Мой комплимент явно польстил ему. Он пожал мне руку и сказал:"Ты прав. Но сам я не стану описывать собственную жизнь. Автобиографии подобны старым бабам, которые украшают себя вставными зубами, накладными волосами и нарумяненными щеками. Я же восклицаю, как обычно говоришь ты, уподобляясь твоему Нестрою: "Всё вранье!"

                  В последние часы перед смертью

  "Будьте спокойны, Бог простит меня- это его профессия..."
          (Гейне на вопрос захожего знакомого об его отношению к богу.)

                  Из завещания
  (правда, не всем, а только "досаждавшим" ему, и как метко уточнялось кем-то: "по-христиански щедро награждал"...)

"Вам оставлю, твердолобым,
Весь комплект моих болезней:
Колики, что, словно клещи,
Рвут кишки мои всё резче,
Мочевой канал мой узкий,
Гнусный геморрой мой прусский.
Эти судороги- тоже,
Эту течь мою слюнную,
И сухотку вам спинную".
  (* Гейне ещё и не всё перечислил из своего статус-морби, так как прочее относится к тому, что принято называть неудобопечатным, но что досталось и уже в полном комплекте, увы, на долю его жены и прочих "ухаживавшим" за ним)

                  Смерть

  "К субботе его положение ещё больше ухудшилось, между двумя и тремя часами пополудни он трижды прошептал слово "писать". Я хоть и не поняла его, однако же ответила: "Да, да!" Тут он промолвил: "Бумагу... карандаш..." Это были его последние слова.
<  Слабость нарастала, карандаш выпал у него из рук... Я приподняла больного. Судороги возобновились. Мучительная боль отразилась в его чертах, борьба со смертью подошла к концу.
  До последнего мгновения господин Гейне оставался в полном сознании.Э
          (из воспоминаний служанки поэта.)

  "...О, Мейснер! И трёх недель не прошло с тех пор, как мы с ним о тебе говорили! Я все надеялась, судьба ещё сведёт нас у его постели. В среду тому восемь дней, как мы проводили его на Монмартр, к месту хладного успокоения, и теперь я могу протянуть тебе руку лишь поверх его могилы.
Боже, я любила усопшего больше жизни, я была ему близка, как смерти близка боль! Смерть его оставила меня безутешной!
  Минуло две недели с того дня, как я пошла к нему, в глубине души надеясь застать его в лучшем состоянии, чем накануне...
  Исполненная надежды снова его увидеть, дорогого моего друга, я поспешила к нему и еле-еле нажала кнопку звонка, чтобы не разбудить его в случае, если он спит. Ах, с мыслью о его смерти мое сердце никогда не желало смириться.
  Было ужасно, когда я услышала слово "смерть", сперва я даже не поняла, мне почудилось, будто все люди разом потеряли рассудок.
  Но потом я поняла всё! Всё! Я поняла, что он после восьми лет страданий наконец избавлен от них.
  Однажды он спросил, хватит ли у меня духу взглянуть на него после смерти,- и вот я вошла, опустилась на колени перед его телом, бесконечно, беспредельно дорогим мне, и запечатлела поцелуй на уже остывшей, холодной, как мрамор, щеке. Утром этого дня в пять часов наш Гейне умер, нет, не умер, а просто вернулся на солнечный Олимп, в истинное свое отечество.
  Ах! Никогда жизнь не представала такой прекрасной, как это мёртвое тело. Он спал так мирно, с таким гордым и благородным выражением лица. Казалось, всё стало ему безразлично. И мне сделалось так хорошо при виде этого сна,- хорошо до смерти!  Возлюбленный дух, он покинул эту землю, покинул свою бедную жену и... и меня...- меня, у которой не было выше счастья, чем сидеть у его ног и мнить себя его рабыней."
          (из письма Элизы Криниц ("Камиллы Зельден", Мушки...
          Мейснер- австрийский писатель, был в связи с Э.Криниц
)

  "И как подумаю, что на похоронах Генриха Гейне было девять человек, мне горько становится. О, публика! О, буржуа! О, негодяи! Ах, презренные!".

         (Флобер; на самом деле за гробом шли Александр Дюма, Теофиль Готье, Франсуа Минье, Поль де Сен-Виктор, немецкие литераторы, политические эмигранты... человек сто... но конечно, не было всенародных проводов...
  Увы, сегодня немцы настроены по отношению к Гейне с большой долей иронии.
)

  "Как же нам не говорить о Гейне! Когда его хоронили, я проводил взором его катафалк. Моё мнение о его поэтическом таланте совпадает с мнением Тика- но как можно отрицать, что, собственно говоря, он- последний немецкий поэт, который делал читателей счастливыми, и, как я ни противлюсь этому в душе, он является любимцем нации, единственным, к кому молодёжь не остается равнодушной." (* увы, ныне не так...)
                  Из утраченного наследия


  "Гейне подготовил к изданию свои "Мемуары". И, родственники, не без основания, полагали, что в "Мемуарах" содержатся компрометирующие их главы.
  В 1847 году Генрих Гейне и его двоюродный брат Карл, сын и наследник почившего в Бозе дяди Соломона, заключили соглашение. Генриху Гейне пришлось дать согласие на сожжение рукописи. Огню были преданы все четыре тома "Мемуаров". Плод семилетнего труда."
          (из современного уже нам источника)
  ----------------

                  Год 1856 и по сей день

  Даже посмертная маска его улыбается... (мы, Эсперинг, видели её на фотографии, тоже доступной всем)

  Ну что ж, теперь и вы, напитавшись подробностями очевидцев, можете считать себя в некоторой степени современниками поэта Гейне.

                  Год 2024 и по любой день далёкого будущего, когда скрининг генома давно умерших людей даст ответ на наш, заявленный вначале вопрос: откуда такая неизбывная духовная энергия в ТОМ бренном человеческом теле?

  С одной стороны:
"...одна сторона его тела полностью парализована, на один глаз он полностью ослеп, это не человек, а тень человека, физически он уже как бы мёртв..."

  С другой же:
"...Но достойно восхищения, что дух, рассудок, игра ума у этого замечательного поэта нимало не пострадали."
  "Счастлив тот знакомый, который застанет его в такой день! (* из воспоминаний за 7 лет до смерти, 2 года паралича)
  Он найдет его разговорчивым и вновь услышит одну из тех импровизаций, которые были ему свойственны прежде, один из монологов, в которых странно смешиваются шутка и мудрость. Дух его несётся от мысли к мысли в обличье необыкновеннейшей речи, кажется, будто в волшебном лесу, под яркими лучами солнца ведут игру причудливые коронованные змеи." (* а всё-таки змеи... не агрессивный ли дух, его "гильотинирующая ирония"- поддерживали его стойкость...

  ..."увлекшись остроумной фразой, он мог порою вышутить то, что было ему дороже всего на свете"...)

  И наконец ещё с одной из многих сторон его состояния:
"...поскольку временный паралич вкусовых нервов в дальнейшем течении болезни миновал, он с аппетитом вполне здорового человека поглощал самые лакомые яства и, в соответственные времена года, изысканнейшие фрукты."

  Вот и частичный ответ на наш вопрос: чтение расшифровки генома в наши дни пока идёт по складам, и приходится ссылаться на то, что психо-физиологическое состояние человека может проявляться в бесконечных сочетаниях своих признаков. Это даже больше, чем огромное число комбинаций в шахматах. Но в жизни, как и в этой игре, всё сводится к победам, поражениям и ничейным исходам, анализ которых не так уж прост.

  Нет, ничего у нас не получилось ни с тем вопросом, ни с этим ответом. Утешаем себя тем, что читателям, наверное, было не слишком скучно.

  А всё же интересно, а есть ли ответ на такой детский вопрос: нередко ставят рядом слова "гений" и "злодей" (в их противостоянии), и даже по отношению к одному лицу ("злой гений").
  Но говоря только о гении, не имеющем как-будто той второй личины, можно ли в случае его гибели явно ещё и по своей вине (Гейне, Пушкин, Галуа...), утверждать, что он должен нести какую-то ответственность перед человечеством, для которого потеря его- это утраченные надежды на выдающиеся проявления разума и таланта, т..е в некотором роде тоже злодейство по отношению к роду людскому? Ведь свою гениальность они сознают, а уж значимость своих работ- несомненно. Но правда и то, что жизнь заедает...

  Для Гейне таким посмертным грузом ответственности, видимо, послужила та самая история нешуточной войны между собой его соотечественников в связи с памятником ему в родном отечестве...

  -----------------------------------

  * По поводу возможных опечаток. Из одного из воспоминаний современников Гейне в том же академическом издании:
  "Попрошу вас также,- добавил Гейне,- сказать коему другу Бальзаку..." Неужели фамилия Бальзака должна была быть Бальзам, чтобы опечатка "коему другу" выздоровела и стала "моему другу"...

  А бальзам был таки- очень редко- применён нами в этой книге.

  Мы же надорвались, сражаясь за русскую ё, оставшись в неведении, победили ли...
(да и как стерпеть такое подряд: "ее к себе и ни разу не побывал у нее в доме.- Но, черт возьми")
или и тоже четырежды кряду: "он с легкостью говорит и пишет обо всем, что сидит у него в печенках; и сердце его тоже не клюет коршун"...
...сражаясь и против нашенского (не личного, а местячкового) длинющего тире, да вот этих остряков «»,
заодно защищая- уж тут-то только наше собственное- вот-вот, эти самые "примкнутые к последнему слову тире-дефисы..."
  "(* его слова) "...Лишить Генриха Гейне воздуха Парижа — это все равно что вынуть золотую рыбку из аквариума." (так парижская "золотая рыбка" сказала, и так напечатано, что вряд ли понравилось бы ей, будь она зубастой русск. щукой, а именно: с палкой — и без ё)
  — Я отвечу вам так же"- это из этой самой книги "Воспоминаний", теперь так:
  - Я отвечу вам так же!- как видите, не так, а по-другому и красивее, ну и, не Я, а мы...

                  ... Fed (Россия), Камилла Д. (Бразилия), vguryev (Канада).

* * * * * * *
      Наверх страницы * to the Top

                  Возврат на Первую стр. МемуарБиографии.

                  возврат к Разные русские страницы Нового сайта.
                  На Главную русск. стр. Нового сайта.
                  На Главную стр. всего Сайта,
                            т.е. английскую- Main page of whole sait (english).
                  возврат на Главную русск стр. СТАРОГО сайта.

                          (seym links on espering)
                  Bek tu Mein Peij of ol Sait (inglish).
                  Bek tu Mein Peij of ol Sait (rusia).
                  Bek tu mein peyj (rusia) of old sait.

    Print this page
    нажать на принтер! * click on the printer!

  © Espering, 2011-2024